Аргус Мархабаев
ЗАЯЦ, НАПУГАННЫЙ ВЫСТРЕЛОМ
При таких словах затяжки Лаймена стали гораздо более глубокими и частыми, обозначая конец его доселе беззаботного, легкомысленного отношения к разговору.
— Да, я нервничаю, — сердито бросил он, перехватив оценивающий взгляд Келмера, — потому что ваши подозрения чудовищны. Невиновный только так и должен их воспринимать — с ужасом. Вы безумец, если могли подумать такое.
Дым повалил из него как из жерла вулкана. Похоже, лишь благодаря регулярным визитам к дантисту он сохранял зубы непрокуренными, правда, если ему не удалось изобрести ещё и никотин с отбеливающим эффектом.
— Невиновный не стал бы сюда приезжать, — стараясь не закашляться от дыма, — просипел Келмер. — Невиновный сразу послал бы меня к чёрту — ещё утром, по телефону.
Лаймен совсем забыл о дополнительном предназначении сигарного футляра, лежавшего на столе. Не в состоянии больше противостоять силе земного притяжения, огромный кусок далеко не белоснежного пепла обрушился ему прямо на грудь. Молодой человек медленно опустил глаза вниз, увидел испачканную одежду, и на его широких, гладко выбритых скулах даже сквозь загар проступил румянец гнева.
— Только из уважения к вашему горю, — ткнул он дымящейся как одноразовый обрез сигарой в сторону Келмера, — я не стану придавать вашим словам серьёзного значения. Но в следующий раз я подойду к этому иначе, Джой Келмер, в следующий раз я непременно привлеку вас к ответственности за шантаж — не такая уж я большая шишка, как то́ вы внушили себе, чтобы бояться огласки по какому бы то ни было поводу. А теперь, пожалуй, и в самом деле подите к чёрту!
Он с отвращением сдул пепел с груди и решительно убрал ногу с ноги, собираясь встать и выйти вон.
— Погодите! — остановил его Келмер. — Я предвидел, что в этот момент вы решите убраться подобру‑поздорову. Потому что у вас с са́мого начала не было сомнений, что разговор будет записываться на плёнку, верно? Естественно, чего иного можно ожидать от неразоблачённого убийцы первой степени, да ещё с секретной формулой табачного красителя в извилинах?
Он вышел на середину комнаты, распахнул камзол, похлопал по его карманам и по карманам протёртых брюк, задрал спереди футболку с надписью «Денали́», демонстрируя голый живот, потом обвёл вокруг себя рукой и сказал:
— Можете обшарить в доме каждый дюйм — ничего вы тут не найдёте, никаких жучков, никаких проводов. Если запись и идёт, то только здесь — в моей черепной коробке. А вот вы, держу пари, прячете за пазухой или краденый, или незарегистрированный револьвер, чтобы уходя, не забыть меня пристрелить, не так ли? Иначе какой вам был смысл переться в такую даль?
— Какая к чёртям плёнка, какой к чертям револьвер, о чём вы? — остался сидеть на месте Лаймен, поражённый той убеждённостью, которая звучала в голосе старика. — Уж не вообразили ли вы себе, что имеете дело с другом детства Алом Капоне, восставшим из могилы? Впрочем, если говорить о содержимом черепных коробок, то вы угадали: в данную минуту мне грезится не только краденый револьвер, но и целый набор незарегистрированных пыточных инструментов.
Видя, что ему удалось задержать молодого человека, старик возвратился за стол и сказал, качая головой:
— Куда Алу Капоне до вас, этому жирному тупому макароннику. Его поймали на сокрытии каких‑то паршивых доходов, а вы, даже пряча труп, продолжаете оставаться на свободе. Нет, Лаймен, старина Ал вам и в подмётки не годится.
— Я никогда не имел оружия. Я никогда никого не убивал. Запомните это, Келмер, а лучше напишите на какой‑нибудь картонке и постоянно держите её под рукой, как подобает склеротикам. Из‑за того, что вам не по карману карманный диктофон, я не собираюсь возводить на себя напраслину, слышите?
— Но я уже говорил, что у меня есть доказательства. Доказательства, а не просто моё слово против вашего, как любят выражаться адвокаты, которые ради хорошего гонорара могли бы защищать убийц собственных детей, имей они на то право. Такие доказательства, Лаймен, которые присяжные могут увидеть воочию, подержать в руках, после чего их вердикт будет один: «Виновен без снисхождения!»
Лаймен в бешенстве грохнул кулаком по столу. Келмер сильно вздрогнул, кровавая жидкость в бутылке и стаканах затряслась.
— Проклятье, как же вы мне быстро разонравились, — изверглись из ноздрей молодого человека яростные клубы дыма, — просто осточертели! Не бывает доказательств тому, чего не было и быть не могло, если только у людей, мать их, действительно разные отпечатки пальцев. И прежде чем я окончательно уберусь отсюда, мой вам совет, Келмер, выкиньте, вышвырните всю эту чушь из головы куда подальше, иначе оставшиеся годы вы точно проведёте в приюте для умалишённых, где единственным вашим бельём будет смирительная рубашка, ясно вам, старый кретин?
Однако молодой человек вновь остался сидеть как сидел. На этот раз хозяину удалось остановить гостя одним своим видом — видом человека, которому внезапно стало плохо.
— Недели… — еле разжал Келмер судорожно сжавшиеся губы. — Оставшиеся недели, а не годы… Мне скоро крышка… с моим искусственным сердечным клапаном… Доктор сказал, будет чудом, если дотяну до осени… А от пересадки я отказался… не хотел ждать смерти кого‑нибудь с подходящим для меня сердцем… Так что мне больше подошёл бы саван, чем смирительная рубашка, понимаете?
Он стиснул длинными и костлявыми, как у само́й смерти, пальцами левую сторону груди, закрыл глаза, лицо его побледнело, на лбу выступили капли пота.
— От моего сердца вы вряд ли бы отказались, — проворчал Лаймен, не глядя выбрасывая ополовиненную сигару вместе с жестяным футляром в траву, росшую за порогом, и без всякого желания добавил:
— Наверное, мне не следовало бить по столу и курить при вас, сожалею.
Гадая, вредны ли физический испуг и пассивное курение для сердца с искусственным клапаном, он всё так же нехотя вытащил мобильный телефон и предложил позвонить в службу 911. Телефон с дисковым номеронабирателем, висевший над кроватью, казался ему давно отслужившим свой век музейным экспонатом.
Келмер приподнял веки и беззвучно прошептал «нет». Через какое‑то время его отпустило, и он неожиданно заплакал.
— Патриция была моим единственным ребёнком, — чтобы разобрать глухую, невнятную старческую речь, Лаймену пришлось напрячь слух, — и, наверное, слишком поздним ребёнком, потому что её мать умерла при родах. Боже мой, она стала для меня всем, она стала единственным смыслом моей жизни. Знаете, какое слово она произнесла впервые? Ба́сики. Что‑то японское, правда? Лишь на пятнадцатый или двадцатый раз до меня дошло: она произносит это слово тогда, когда хочет спать. Басики — хочу спать… ведь это главное занятие младенцев — сон. А потом она как‑то незаметно стала взрослой и уехала сюда, на большую землю, в большой город, чтобы найти своё место в жизни: наш маленький городок Хейнс на Аляске был слишком пустынным и холодным для неё. Не знаю, каково ей на са́мом деле приходилось за тысячи миль от родного дома, каково было петь в кабаке под звон вилок, тарелок и бокалов, но по её письмам ко мне можно было подумать, что весь мир оказался у её ног. Даже строчки о том, как сильно она скучает по своему старому папу́ше, ей удавалось писать с плохо скрываемым восторгом, и это только радовало меня. Из этих‑то её писем я и узнал о вашем существовании, Лаймен, потому что я приходился дочери не только отцом, но отчасти и матерью, которой молодая девушка должна поверять свои сердечные тайны. К несчастью, вы не стали для неё мелким жизненным эпизодом, какое там, она неизменно писала о вас чуть ли не как о новом посланнике неба, объявившемся на грешной земле. Но не в последний раз, не в последнем письме. Последнее письмо было как никогда коротким, всего несколько строк, и строки эти говорили о том, что тот, кого она принимала за божество, в действительности оказался дьяволом. До сих пор не могу простить себе, что не придал тогда этому должного значения, не почувствовал, что она попала в настоящую беду, не понял, что надо немедленно бросаться ей на выручку. Ах, если б я только приехал!.. И знайте, Лаймен, последние строки Патриции и есть мои доказательства, я храню то письмо как зеницу ока, я сохранил все её письма до одного, перевязывал в пачку, чтобы то и дело их перечитывать.
Заливаясь слезами, старик продолжал:
— А через две недели пришло нелепое, дурацкое известие, что она пропала без вести, моя единственная дочь, моя маленькая Пэтти, как будто она какая‑нибудь иголка в стоге сена. Тогда‑то меня и хватил этот чёртов инфаркт, превратил сердце в отбивную — прямо на руках нашего шерифа, которого я тряс за грудки, требуя немедленно найти и вернуть мне дочь. Наверное, в любом другом месте меня сразу бы повезли отпевать, но у нас на Аляске дорогостоящие операции делают не только денежным мешкам, и через несколько дней в моей груди уже хлюпали митральный и аортальный клапаны механического изготовления. А потом была долгая реабилитация, когда я пытался свыкнуться с мыслью, что никогда, никогда больше мне не обнять своего ребёнка… Только недавно врачи сочли возможным выписать меня из клиники, и я не торгуясь продал всё, что имел, расплатился с набежавшими долгами и немедленно махнул сюда, в ваши славные убийственные края, чтобы на месте выяснить обстоятельства гибели дочери и затем умереть. Вот, снял эту хибару в лесу, подальше от городского смога, может, чистый лесной воздух продлит время, отведённое мне на поиски Пэтти, может…
— Повторяю, — грубо оборвал его Лаймен, — даже письмо не является доказательством того, чего не было. Если я накатаю папаше, что земля, по моим наблюдениям, треугольная, а потом вдруг сыграю в ящик, это не означает, что Галилей или кто там заблуждались, поняли? Мало ли какую галиматью люди пишут своим престарелым родителям или получают от них в ответ.
Он машинально полез было доставать новую сигару, но спохватился и ограничился тем, что залпом осушил второй стакан вина, не ощущая во рту прежнего вкуса напитка.
— Вы не смеете так говорить, я запрещаю вам так говорить, — жалобно запричитал старик, — вы же могли быть моим зятем, вы же могли продолжить мой род, да простит меня моя бедная девочка! Патрик и Патриция… господи, ну кто мог знать, что это созвучие имён будущих убийцы и жертвы, а не счастливой семейной пары? Послушайте, Патрик, я хоть и коренной аляскинец, но не такой дикарь, чтобы жаждать ответной крови, и я не потребую вашей крови, если вы только скажете, куда дели тело моей дочери, где его закопали. Поймите, месть в моём положении — непозволительная роскошь, иначе что́ мне стоило снять с гвоздя ружьё и встретить вас зарядом дроби меж глаз? Или на деле подмешать в вино какой‑нибудь отравы, чтобы владельцу хижины не пришлось скоблить стены? Ведь терять мне нечего, я всё равно не жилец на этом свете. Но нет, я даже думать об этом не смею, потому что главное для меня — успеть найти прах дочери, успеть его похоронить, я просто не имею права умереть, не отдав ей последнего долга, не говоря о том, чтобы продолжать жить. Так скажите же, Патрик, где находится тело, умоляю, назовите место, и я даю слово ничего против вас не предпринимать, ровным счётом ничего, даже если вы надругались над бедняжкой, растерзали её — даже тогда обещаю оставить вас в покое!
— Вы сумасшедший, — пальцы молодого человека побелели, сжимая пустой стакан, — если верите в то, что несёте.
— Я так и знал, о господи, я так и знал, — простонал Келмер. — Сейчас любая клятва для вас — пустой звук, чем бы я ни поклялся, на чём бы ни присягнул, кого бы ни призвал в свидетели. Но раз так, тогда, может быть, вы́ дадите мне клятву, Патрик? Ту самую, которую добрый христианин обязан давать умирающему — об исполнении его последней воли? Уж это‑то не должно составить вам труда — поклясться? Ради всего святого, обещайте похоронить меня, когда я умру, давайте, я назначу вас своим душеприказчиком, и тогда у вас появится возможность положить в один гроб оба наших тела, и мы хотя бы так будем похоронены вместе, хотя бы так обретём вечный покой. Ну, чего вы на меня так смотрите, Патрик, как будто я не прошу у вас сущего пустяка? Обещайте же, проклятый убийца, и я тотчас отдам вам её письма, сожгу прямо на ваших глазах, господи, я готов сделать это, даже если вы слегка кивнёте головой, разве мне есть из чего выбирать?
Недобро глядя на обезумевшего старика, Лаймен подчёркнуто отрицательно повёл головой из стороны в сторону, справа налево, слева направо, едва не сворачивая себе шейные позвонки.
— Ну хотя бы венок от меня возложите туда, где она захоронена, прошу вас, — не переставал канючить старый Джой Келмер, — не лишайте меня хотя бы этого права.
— Вот как? — не выдержал Лаймен. — И тогда вы возли́жете мой вонючий зад как свой собственный? Проклятье, где бы достать неопознанный женский труп, чтобы от вас отвязаться? Может, театральные декораторы сумеют нечто подобное сварганить? Или проще будет дать на лапу служителю морга? А потом пойти и заказать у Гуччи прорезиненные подштанники, чтобы не так боязно было садиться на электрический стул, а? Этого вы от меня ждёте, болтливый попугай из мира белого безмолвия?
Ещё немного, и он тоже мог бы разреветься от бессилия.
— Скажите хотя бы, когда вы её убили, как и за что, — никак не унимался вздорный старик, — ну что́ вам стоит? Вы тысячу раз правы, не могут какие‑то несколько строк служить доказательством убийства, а без доказательств кто поверит больному, помешавшемуся от горя старику?
— Вы сами убили её! — рявкнул Лаймен. — Вы ненавидели дочь, потому что ваша жена умерла при родах. Вы убили её из чувства мести, а тело скормили полярным волкам с полярными лисицами. А потом решили разделаться со всеми, кого она когда‑нибудь любила.
— Нет, это не так! — истошно взвыл Келмер. — Наоборот, из‑за того, что она не знала матери, я любил её вдвойне крепче. Да и как я мог убить дочь, если она находилась здесь, а я никогда прежде не покидал пределов Аляски?
— Курить… я должен закурить, сил моих больше нет, — с трудом процедил Лаймен сквозь свои великолепные, герметичные зубы, — какого дьявола, раз вам всё одно крышка, какого дьявола, какого дьявола…
Он перестал чертыхаться, лишь заткнув рот новой сигарой. Чтобы этакая громадина держалась там без помощи пальцев, её пришлось запихнуть на целый дюйм. Испытывая невероятное облегчение от того, что она строго белого цвета, а не белая в розовый горошек, Лаймен начал шарить в карманах в поисках нормальной, многоразовой зажигалки, и тогда старик привстал и точно рассчитанным ударом вбил ему в глотку ещё четыре или пять дюймов злополучной экспериментальной сигары.
Удар застиг молодого человека врасплох. Со времени пребывания в хижине он ожидал чего угодно, но только не физического воздействия со стороны полуживого хозяина. Жутко захрипев, он вцепился в собственное горло и начал рвать его пальцами, словно желая пробить новый путь для спасительного воздуха, глаза его выкатились из орбит, тело содрогнулось в неукротимом позыве на рвоту, и мокрые, жёванные комья табака один за другим повалили из него обратно. Инстинктивно не желая загадить стол, он успел отвернуться, но не настолько, чтобы и брюки его сохранились в чистоте. Со стороны могло показаться, что один из двух собутыльников — молодой и неопытный — явно перебрал лишку. Старик же, так и не притронувшийся к своей порции вина, смирно уселся обратно, проверил, не запачкана ли ладонь, потом повернул голову к окну, за которым в преддверии грозы уже вспыхивали молнии и раздавались громовые раскаты, и злорадно произнёс:
— Не понимаю, зачем для такой гадости придумывать ещё и безвредный краситель? Чтобы выпить яд, сойдёт и грязный стакан.
© Мархабаев А. А., 2006 г.